Наполеон отлично сознавал свою исключительность, свое особое бытие в этом мире. Еще безвестным артиллерийским поручиком он испытал это откровение о себе: «Я всегда один среди людей… Люди так не похожи на меня, как лунный свет на солнечный».
Но окончательно он утвердился в этом мнении 10 мая 1796 года. В тот день генерал Бонапарт атаковал австрийские позиции у городка Лоди на берегу реки Адда. Единственный мост через реку прикрывал 10-тысячный отряд генерала Себотендорфа при 20 пушках. Неприятельская оборона казалась неуязвимой: австрийская артиллерия грозила смести любого, кто осмелится приблизиться к мосту.
Эта задача была решена Бонапартом молниеносно, как шахматная двухходовка.
Бонапарт приказал генералу Бомону с отрядом кавалерии переправиться через реку выше по течению; одновременно французская артиллерия получила распоряжение сосредоточить весь огонь на австрийских позициях у Лоди. За городским валом, который окаймлял реку, в атакующую колонну были построены гренадеры Ожеро.
Австрийская пехота, вынужденная укрыться от артиллерийского огня, отошла от моста на значительное расстояние. Выждав, пока Бомон нападением справа отвлек внимание Себотендорфа, Бонапарт повел своих солдат в штыковую атаку. Гренадерская колонна вихрем пронеслась через мост, овладела пушками, затем обрушилась на неприятельскую пехоту и обратила ее в бегство. Австрийцы потеряли около двух тысяч человек убитыми и ранеными и почти всю артиллерию. Потери французов были вдесятеро меньше.
Во французском лагере все превозносили двадцатисемилетнего командующего до небес за гениальную простоту сокрушительного удара. И сам Наполеон, у которого к тому времени были за плечами лишь 13 вандемьера (5 октября 1795 г., когда он при помощи артиллерии подавил вооруженное выступление роялистов в Париже) и сражение при Монтенотте (местечко в Пьемонте, где Бонапарт одержал первую решительную победу над соединенной австро-сардинской армией Болье), отнесся к случившемуся самым серьезным образом: «Только в вечер сражения при Лоди я стал считать себя человеком высшего порядка, и во мне загорелась честолюбивая мысль — свершить дела, о которых до тех пор я думал только в минуты фантастических мечтаний».
Ему повезло: расцвет его гения пришелся на время, когда казалось, что несбыточных возможностей больше не существует. Революция расчистила все преграды к вершинам карьеры для самых разнообразных дарований. Но быстрее всего путь наверх обеспечивала армия, которая была душой и жизненным нервом республики. В конце 1790-х годов всем было ясно, что революция кончится военной диктатурой. Дело оставалось за малым: должен был появиться человек, который уверовал бы в себя и в свои силы настолько, чтобы превратить войну, республику и революцию в простые средства для достижения личного успеха.
И такой человек был рожден в битве при Лоди.
Позднее с уст Наполеона сорвалось красноречивое признание: «Что породило революцию? — Честолюбие. Что положило ей конец? — Тоже честолюбие. И каким прекрасным предлогом дурачить толпу была для всех нас свобода!»
Прошло несколько лет, и в день провозглашения Наполеона первым консулом аббат Сийес обратился к двум другим главам Консулата: «Поздравляю, теперь у нас есть господин. Этот человек все знает, все хочет и все может».
Действительно, природа со времен Цезаря не создавала более совершенного организма, приспособленного для власти над миром. Физических и умственных перегрузок для Наполеона, казалось, не существовало. Проведя полдня на ногах, он мог вскочить в седло и проскакать несколько десятков миль «для отдыха». Окружающие не имели повода ставить под сомнение его слова, когда он с гордостью говорил, что не знает пределов своей работоспособности: «Я всегда работаю: за обедом, в театре; просыпаюсь ночью, чтобы работать. Работа — моя стихия, я рожден и создан для работы». Поставленный в исключительные обстоятельства Наполеон мог не спать несколько ночей кряду, сохраняя физическую бодрость и ясность мысли.
Такого же изнуряющего темпа работы он требовал и от своих сотрудников. Поэтому отнюдь не шутил, говоря, что его министр должен начать страдать задержкой мочеиспускания не позднее, чем через полгода после вступления в должность, иначе рискует зарекомендовать себя бездельником. Как-то, во время консульства, одно государственное совещание затянулось далеко за полночь. Военный министр заснул, остальные клевали носами, едва держась на стульях. «Ну-ка, просыпайтесь, просыпайтесь, граждане! — воскликнул Бонапарт. — Только два часа ночи. Надо отрабатывать жалованье, которое нам платит французский народ».
Не зря кто-то из современников сказал, что за три года консульства он управлял Францией больше, чем короли за сто лет.
Безостановочная работа ума Наполеона зиждилась на изумительной памяти. По его собственному признанию, в молодости он знал наизусть логарифмы тридцати-сорока чисел, а также «не только имена всех офицеров во всех полках Франции, но и места, где набирались эти части, и где каждая из них отличилась, и даже политический дух каждой из них».
Впоследствии, распоряжаясь многомиллионными бюджетами и огромными армиями, разбросанными от Немана до Гибралтара, он тотчас находил мельчайшие погрешности в финансовых и военных документах, испещренных столбцами цифр, касалось ли дело нескольких перерасходованных сантимов, двух четырехдюймовых орудий, забытых в Остенде, или двух эскадронов 20-го конно-егерского полка, отправленных три года назад в Испанию и неучтенных в полковом реестре. Чтение грамотно составленных военных отчетов доставляло ему своеобразное удовольствие. «Ваши донесения о штатах читаются, как прекрасная поэма», — однажды написал он генералу Лакюэ.
В деятельности Наполеона поражает соединение кропотливой черной работы с творческой силой, необычайного воображения с холодным расчетом. «Я люблю власть, как художник, как скрипач любит скрипку, — говорил он. — Я люблю власть, чтобы извлекать из нее звуки, созвучья, гармонии». Роялист Шатобриан не сомневался: «Он, конечно, не сделал бы того, что сделал, если бы при нем не было Музы».
Однако всего этого мало. Наполеон знал: «Самое желательное, что сразу выдвигает человека на первое место, это — равновесие ума или таланта с характером или мужеством». Только оно придает человеку надежную цельность, делает его непоколебимым, как скала. Другими словами, нужно «быть квадратным в высоте, как в основании», где высота — ум, а основание — воля.
Именно эта «квадратность гения» — несокрушимая воля, направляемая всеобъемлющим умом, — покоряла людей в Наполеоне. Он мог с удовлетворением сказать: «Как ни велико было мое материальное могущество, духовное было еще больше: оно доходило до магии». В этих словах нет ни малейшего преувеличения: действие его чар и в самом деле было неотразимым. Даже люди неробкого десятка, такие как генерал Вандам, признавались: «Этот дьявольский человек имеет надо мною такую власть, что я этого и сам не понимаю. Я ни Бога, ни черта не боюсь, а когда подхожу к нему,— я готов дрожать, как ребенок: он мог бы заставить меня пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься в огонь!» Тысячи людей видели блаженство в том, чтобы умереть на глазах Наполеона, — и он имел счастье быть окруженным друзьями, многие из которых заслонили его грудью от пуль или погибли на поле боя, выполняя его приказ.
Воздействие личности Наполеона пробирало людей «до печенок», оно затрагивало глубочайшие тайники души, которые человек открывает лишь для встречи с самым сокровенным. У поляков Наполеон почитался как мессия, посланный Провидением Польше, чтобы восстановить независимое Польское государство (позднее эти настроения оформятся в мистическое учение Анджея Товяньского, где Наполеон предстанет посланником Божиим наподобие Христа). Чувства эти были знакомы и французам. «Я знавал в детстве старых инвалидов, которые не умели отличить его (Наполеона) от Сына Божьего»,— вспоминал католический писатель и мистик Леон Блуа. В иные минуты появление Наполеона вызывало у толпы религиозный восторг в полном смысле слова. Вот как очевидец, генерал Тьебо, описывает апофеоз его «Ста дней» — триумфальное вступление в Париж в 1815 году: «Те, кто нес его, были как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы, когда им удавалось поцеловать одежды его или только прикоснуться к ней... Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа».
Личная «магия» Наполеона не была бы столь действенной, если бы за ним не числились истинно великие свершения. Нужно знать, что представляла собой Франция до 18 Брюмера и после, чтобы понимать, какие опустошения произвела в ней революция, а, значит, и то, что сделал Бонапарт для страны. Современники рисуют картину полного запустения: казна пуста, солдатам не платят жалованья, все дороги разбиты, мосты грозят обрушением, реки и каналы перестали быть судоходными, общественные здания и памятники обветшали, церкви заперты, колокола безмолвны, поля запустели, всюду разбои, нищета и голод.
Первой заботой Наполеона на посту первого консула было вернуть Франции ее поруганную революцией христианскую душу. Он безошибочно определил, каким ядом пропитан воздух: «Самый страшный враг сейчас — атеизм, а не фанатизм».
15 июля 1801 года был подписан Конкордат, соглашение со Святейшим Престолом: католическая религия была объявлена «религией преобладающего большинства французского народа», гарантировано публичное отправление культа, Галликанская церковь восстановлена во всех своих правах, и римский папа снова признан ее главою.
Этим деянием Наполеон разом опроверг все революционное безбожие XVIII века. «Это самая блестящая победа над духом Революции, и все дальнейшие — только следствие этой, главной», — прозорливо заметил барон Паскье (французский политический деятель (1767–1862), автор мемуаров «История моего времени» («Histoire de mon Temps»), изданных в Париже в 1893–1895 гг.).
18 апреля 1802 года в соборе Парижской Богоматери прошло торжественное Пасхальное богослужение — первое после девятилетнего перерыва. Друзья первого консула и вся армия были поражены. Особенно громко возмущались якобинские генералы-безбожники. «Великолепная церемония, жаль только, что на ней не присутствовали сто тысяч убитых ради того, чтобы таких церемоний не было», — процедил сквозь зубы генерал Пьер Ожеро по окончании литургии.
«Мне было труднее восстановить религию, чем выиграть сражение», — вспоминал Наполеон. И однако же «успех Конкордата показал, что Бонапарт лучше всего своего окружения угадывал то, что было в глубине сердец» (барон Паскье).
Католическая церковь благословила Наполеона устами святейшего отца, Пия VII: «Мы должны помнить, что после Бога ему, Наполеону, религия преимущественно обязана своим восстановлением... Конкордат есть христианское и героическое дело спасения».
Для полноты картины следует помнить, что это христианское дело совершил человек, сказавший: «Я пришел к тому убеждению, что Иисуса никогда не было». Бессмертие он понимал в античном смысле: «Для меня бессмертие — это след, оставленный в памяти человечества. Именно эта идея побуждает к великим свершениям. Лучше не жить вовсе, чем не оставить следов своего пребывания на земле». Это не значит, однако, что Наполеон был атеистом. Правда, в существование какого-либо божественного начала он верил плохо, однако никогда не отрицал его — просто считал, что вне политики религия не имеет смысла. Значение Церкви, особенно Римской, с ее громадным политическим авторитетом, Наполеон понимал несравненно лучше: «Может ли быть государственный порядок без религии? Общество не может существовать без имущественного неравенства, а неравенство — без религии. Когда один человек умирает от голода рядом с другим, сытым по горло, то невозможно, чтобы он на это согласился, если нет власти, которая говорит ему: «Этого хочет Бог; надо, чтобы здесь, на земле, были бедные и богатые, а там, в вечности, будет иначе».
Наполеон не боролся с христианством и не принимал его. В политическом плане он использовал его священную организацию — Церковь, а в духовном смысле — просто проходил мимо. В глубине души он полагал, что человека полезнее научить геометрии, чем Закону Божьему. Впрочем, отсутствие личной веры не заставляло его посягать на веру других.
Вслед за принятием Конкордата он принудил Англию подписать Амьенский мир (25 марта 1802 года), положивший конец многолетней войне в Европе. К тому времени походы Наполеона уже вызывали у современников воспоминания о деяниях величайших героев древности — Александра Македонского и Юлия Цезаря. Но сам Наполеон на склоне лет считал лучшим своим памятником не военные победы: «Моя истинная слава — не в том, что я выиграл 40 сражений: одно Ватерлоо зачеркнуло их все. То, что будет жить вечно, — это мой гражданский Кодекс»; «мой Кодекс — якорь спасения для Франции; за него благословит меня потомство».
На тот момент во французском законодательстве царил полный хаос. «Перед тем как появился мой Гражданский кодекс, — вспоминал Наполеон, — во Франции отнюдь не было настоящих законов, но существовало от пяти до шести тысяч томов различных постановлений, что приводило к тому, что судьи едва ли могли по совести разбирать дела и выносить приговоры». И вот, вместо этой юридической мешанины французы получили стройный унифицированный свод законов — плод трехлетних трудов первого консула и лучших юристов Франции.
Кодекс Наполеона зиждился на началах естественной справедливости и разума, гарантируя равенство всех французов перед законом, гражданскую свободу, священный характер семьи, беспристрастность суда. Поэтому он имел всемирное влияние, так же как и революция. Постепенно все страны Европы, а также многие народы мира приняли его. Провозглашенные Кодексом положения о праве частной собственности, возмещении ущерба, договорном праве настолько фундаментальны, что многие из этих статей за последующие 200 лет ни разу не подвергались поправке.
Впечатление, произведенное Кодексом Наполеона на современников, было огромным. Друзья и враги первого консула сходились в том, что это — «одно из прекраснейших созданий человеческого гения», по выражению генерала Мармона. «Бонапартовы победы внушали мне больше страха, чем уважения, — признавался один старый министр Людовика XVI. — Но, когда я заглянул в Кодекс, я почувствовал благоговение... И откуда он все это взял?.. О, какого человека вы имели в нем! Воистину, это было чудо».
И потом, в течение десяти лет подряд Наполеон творил чудеса, которым потомки вряд ли когда-нибудь найдут разумное объяснение. Он вывел Францию из состояния революционного хаоса и вернул ее к порядку. Он создал стройное государство, судебные палаты, школы, мощную, действенную и умную систему управления. Он сумел исключительной властью своего гения принудить к послушанию тридцать шесть миллионов подданных в эпоху, когда благоговение, окружавшее некогда трон, рассеялось. Он заставил выдающихся людей и обывателей, республиканцев и монархистов, богачей и бедняков, победителей и побежденных думать и говорить о себе, соединяя его имя с именем Судьбы. Но более всего он был велик тем, что сам создал себя, и вместе с собой создал миллионы других людей, которые отныне устремились вслед за ним за пределы человеческих возможностей. Именно поэтому Наполеон уже при жизни обрел бессмертие легенды, поэтического вымысла, солдатских преданий и народных сказок.
Но в этом искушении безмерностью таился и залог его гибели.
Несчастье Наполеона — и всего мира — состояло в том, что творческая мощь его гения и сила характера, не подкреплялись у него нравственным величием. «Он был велик настолько, насколько это возможно без добродетели», — сказал Токвиль. А по наблюдению Шатобриана, характер его был испорчен чудовищной гордыней и беспрестанной аффектацией.
Привыкнув стоять особняком от толпы, чувствовать себя счастливым исключением из общечеловеческого удела, Наполеон рано привык видеть в людях простые орудия своей воли. Вероятно, был искренен, когда говорил, что не желает им зла, но это отнюдь не мешало ему во всеуслышание заявлять о своем презрении к жизни миллионов людей и спокойно жертвовать ими ради своих интересов, военных и политических выгод. Трон его воздвигнут на костях по меньшей мере трех миллионов человек, погибших в его войнах, почти половина из которых — французы. В его оправдание можно сказать только то, что столкновение двух Европ — монархической и революционной — было неизбежно, и вряд ли даже такой человек, как он, был в силах предотвратить его. Во всяком случае, французы были благодарны ему уже за то, что он положил конец гражданской войне, унесшей в могилу отнюдь не меньшее количество жизней.
Со стороны могло показаться, что Наполеон переступил черту добра и зла. Таким его и увидела г-жа де Сталь: «Он не был ни добрым, ни злым, ни милосердным, ни жестоким, в том смысле, как другие люди. Такое существо, не имеющее себе подобного, не могло, собственно, ни внушать, ни испытывать сочувствия; это был больше или меньше, чем человек: его наружность, ум, речи — все носило на себе печать какой-то чуждой природы».
Кое в чем, однако, г-жа де Сталь ошибалась: нельзя сказать, чтобы этому надмирному существу не было знакомо обычное человеческое сострадание. «Наполеон не только не был зол, но был естественно добр», — свидетельствует человек, имевший возможность наблюдать за ним изо дня в день, последний секретарь Наполеона, барон Фейн. — «Первым делом его после всякого сражения была забота о раненых. Сам обходил поле, приказывал подбирать своих и чужих одинаково; сам наблюдал, чтобы делались перевязки тем, кому они еще не были сделаны, и чтобы все, до последнего, перенесены были на амбулаторные пункты или в ближайшие госпитали. Некоторых поручал особо своему лейб-хирургу… и потом заботливо расспрашивал его о малейших подробностях в ходе лечения, о свойствах раны, о надежде на выздоровление и об опасности,— обо всем хотел знать».
Сегюр вспоминает, как после Бородинского сражения лошадь Наполеона, объезжавшего заваленное мертвыми телами поле, задела копытом раненого, и тот застонал. Император разразился бранью в адрес штабных, за то, что они не заботятся о раненых. «Кто-то, чтобы успокоить его заметил, что это русский солдат. Но император с живостью возразил, что после победы нет врагов, а есть только люди!»
В конце концов, эту черту характера Наполеона подтвердит и Александр I: «Его не знают и судят слишком строго, может быть, даже несправедливо... Когда я его лучше узнал, я понял, что он человек добрый».
Но природная доброта и сострадательность не переросли в нем в любовь к людям. Демоническая природа его гения взяла верх над задатками милосердия. Тем более оттеняет колоссальную фигуру Наполеона личность его главного противника — императора Александра I, последнего политика, которому история предоставила возможность построить европейский мир на началах христианской любви.